Андрей Мановцев
Три четверти века спустя, можем ли мы представить, как жили люди в 1937-1938 гг? Нас заслоняют от тогдашней жизни «толща времени» и множество происшедших событий, а также новое, «перестроившееся» сознание, установка «не думать о дискомфортном». Для нас та жизнь как будто накрыта темным покрывалом. А ведь и тогда светило солнце, и время для живших тогда людей, точно так же, как и для нас сейчас, шло день за днем.
Бывало по-разному
Узнавал человек, что за ним «придут», и спешил принять меры. Выручала нередко смена места жительства. Столичный житель уезжал в провинцию и старался найти работу «понейтральнее». А житель провинции уезжал в большой город и тем самым становился незаметным.
Тесть моего товарища по работе был сыном бывшего эсера. Последний отбывал срок на каторге при царской власти (за печатание листовок), в Туруханском крае. Интересно, что сидел он во время Первой мировой войны, и брат писал ему из германского плена, письма шли не более двух недель (и это несмотря на цензуру!): сохранилась открытка к Рождеству. При советской власти бывший эсер вступил в «Общество бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев», существовавшее до 1935г.. Он жил с семьей в г. Егорьевске, в том же городе жил его брат. Летом 1937 года отдыхал он (бывший эсер) с женой на юге. Там узнал, что брат его арестован, и решил не возвращаться в Егорьевск, но поехал… в Москву, куда, через знакомых, сумел переправить и сына. Через знакомых «политкаторжан» сумел найти работу в кооперации, где человек становился наименее заметным для власти. И относительно спокойно дожил до «вегетарианских» времен.
Некоторые люди поддавались страху в полной мере и как бы служили ему. Так вел себя родственник одной моей давней знакомой – монахини Марии. В миру она Ада Михайловна Тимофеева, известный детский врач. Она очень маленького роста, неизменно бодрая и приветливая. Сестра Мария согласилась поделиться со мной воспоминаниями детства: 1937 год она помнит очень хорошо, ей было тогда семь лет, и, в силу каких-то обстоятельств, она жила с мамой продолжительное время в Хабаровске, у дяди. И помнит, как взрослые все время говорили: «К таким-то приезжали. Такого-то взяли», у нее осталось впечатление, что соседей арестовывали каждый день. Так дядя ее («человек тишайший, никогда и пикнуть не пикнул бы», по характеристике племянницы), каждый день готовился к тому, что сегодня его арестуют… «Каждый день, ты представляешь, Андрюша, каждый день собирали вечером ему узелок!» - завершая рассказ о дяде (который так и не был арестован), сестра Мария качает головой и, при всей любви и сострадании к родному человеку, не может удержаться от иронической интонации: на что уходила жизнь?
Первый муж Елены Сергеевны Булгаковой, Евгений Александрович Шиловский был дворянского рода, воевал во время германской войны, в Красную Армию он пришел во время гражданской войны как «военспец». С января 1937 года генерал Шиловский был, не больше, не меньше, начальником Академии Генерального Штаба.
Он жил со второй женой в доме Генштаба, население которого составляли сплошь комбриги, комкоры, командармы... Вспоминает Марина Евгеньевна, дочь генерала от второго брака (осенью 1937 ей было несколько месяцев, она рассказывает, скорее всего, со слов своей матери): «В 37-м их начали брать одного за другим - комбригов, комкоров и командармов — Шиловские спали не раздеваясь. У дверей стоял арестный чемоданчик. Пыхтели моторы «воронков» в ночном дворе, за одно лето в доме полностью сменился состав жильцов. А Шиловского все не брали — и мучительное ожидание рокового стука в дверь отравляло каждую минуту жизни. Но однажды зимой стук раздался. «Ну вот и все!» — комбриг поцеловал молодую жену и пошел к дверям. Швейцар Глеб Иванович приплясывал на пороге: «ЕвгеньСаныч, сил нет, мороз на дворе лютый, можно ли чаю горяченького?» (тут нужно иметь в виду, что Шиловские жили на первом этаже). Шиловский посмотрел на него в упор: «Маша, налей чаю!» Глеб Иванович убежал со стаканом. Через пятнадцать минут в дверь загрохотали снова. «А вот сейчас точно все, — сказал комбриг. — Они хотели убедиться, что я дома». И не спрашивая кто, рывком распахнул дверь. «Стаканчик ваш возвращаю!» — радостно сообщил швейцар». Генерал не стал сдерживаться и сказал швейцару все, что о нем думал, – на таком языке, которого ни до этого случая, ни после его жена никогда не слышала… Она вспоминала потом, что это было «что-то вроде истерического припадка». И Е.А. Шиловского так и не тронули, при том, что человек он был высочайшей порядочности…
Бывало так, что человек не знал за собой ничего, что могло бы вызвать подозрение в недостатке лояльности к власти, и за пять минут становился «врагом народа». А бывало так, что человек получал нагоняй от Самого и… оставался на свободе. Читатель, должно быть, помнит фильм Олега Дормана «Подстрочник», в котором Лилиана Лунгина рассказывает всю свою жизнь, этот фильм приобрел широчайшую и заслуженную известность. Семья Лилианы жила в 1930-е годы в Москве, в большом доме на углу Каляевской (Долгоруковской) ул. и Садового кольца.
В том же доме жили бабушка и дедушка по материнской линии моей однокурсницы. Ее дедушка был заместителем главного редактора газеты «Социалистическое земледелие». В 1937 г, приходя с работы, он нередко говорил: «Такой-то приземлился», что означало: арестован. После ареста главного редактора заместителю пришлось выслушивать по телефону нарекания на газету со стороны Сталина. Вскоре и его исключили из партии (как участника «военной оппозиции» 1919 г.), выгнали с работы, но на свободе оставили.
Повезло: арестовали как жену изменника родины
Все мы знаем, что сажали по доносам, и зачастую просто по доносам соседей, которым было выгодно избавиться от тех, о ком они писали: чтобы занять помещение или по другой причине. Дедушка и бабушка моей одноклассницы видели, как их соседка таскает полные сумки продуктов, а она работала в детском саду. Дедушка (борец за справедливость) имел неосторожность сказать соседке: «Смотри, напишу про тебя, куда следует». Он забыл бытовавшую тогда поговорку: «Слово не воробей, вылетит и – посадят». Муж соседки был связан с органами НКВД (о чем дедушка одноклассницы не знал), сотрудничал как сексот, был написан донос, и дедушку посадили как немецкого шпиона. Удивительным образом он умудрился скрыть, что у него есть две дочери, так что их не тронули. Дедушку расстреляли, а бабушку отправили на восемь лет в известный АЛЖИР (Акмолинский Лагерь Жен Изменников Родины). Ей повезло больше всех: если бы не этот арест, ее арестовали бы как сотрудницу отдела Министерства Обороны, в котором она работала: отдел был арестован полностью, всех расстреляли.
Семья в такой ситуации становилась порою как зачумленная. Приехали тогда с Волги родственники (рассказывает моя одноклассница), не знавшие об арестах, и, как только узнали, что случилось, тут же уехали назад, даже не спросив про детей.
Помог аскетизм
Бабушка моей хорошей знакомой была дочкой Дейча. Те, кому приходилось в молодые годы сдавать экзамен по истории КПСС, помнят эту фамилию - одного из членов группы «Освобождения труда» (Плеханов, Засулич, Игнатов, Дейч, Аксельрод), зародыша социал-демократической партии. То ли как дочь исторической личности, то ли сама как старый большевик, эта женщина получила от правительства, в начале 1930- годов, дачу в Заветах Ильича. В 1934 году стали готовить список именитых жителей поселка – для получения пайка. И когда пришли к той женщине, она отказалась записываться, с обоснованием: «Не за то боролись!». Прошло не более трех лет, и список на спецпаек оказался расстрельным: все, кто был в нем, погибли. «Аскетизм ее выручил», - прокомментировал мой рассказ о том случай брат по вере. И прибавил: «Не такой.как у нас, конечно. Но все же».
Злая шутка
Мои родители рассказывали, что был (не только в 1930-е годы, но и позже) такой способ досадить человеку. Звонок по телефону (голос для человека незнакомый): «Это такой-то?» - «Да» - «Сейчас с Вами будут говорить». Выжидается пауза, не слишком короткая, но и не слишком продолжительная. Затем говорят: «Вы слушаете?» - «Да» - «С Вами говорить не будут». И все, трубка вешается. Проблема лишь в том, как потом узнавать: долго ли мучился объект издевательства от образовавшейся неизвестности.
Еще неприглядное
Один мой знакомый поделился таким воспоминанием детства. У родителей гости. Собравшиеся затрагивают вопрос о множестве арестов вокруг. И вот один из гостей говорит, бия себя в грудь: «Да я поверю, что берут ни за что, только когда меня самого арестуют!». Как сложилась его жизнь, неизвестно.
«Квартирный вопрос»
Дедушка моего давнего друга был известным меньшевиком. Он был арестован и расстрелян. Сын расстрелянного меньшевика остался на свободе (он был уже молодым человеком) и поселился у тети, сестры отца. В 1938 г. тетиного мужа и тетю арестовали: его расстреляли, а она попала в лагерь. Молодой человек остался один в очень хорошей квартире (он был уже там прописан). Неизвестно, что было бы дальше, если бы работник НКВД, знакомый с упомянутым жилищем, не предложил молодому человеку обмен: энкаведешник получал хорошую квартиру, а молодой человек комнату в 15 кв.м. в общей квартире. Странно было бы отказываться, не правда ли? И всю жизнь отец моего друга считал, что именно эта история избавила его от ареста.
Только ножки стола и узелок на стол
«В нашу семью, - рассказывает мне моя родственница, - все эти события вторглись раньше «большого террора», в 34-м – мне тогда было два года, и, конечно, я ничего не помню, но какое-то черное пятно в моей жизни осталось от этого, потому что в течение многих-многих лет мне снился сон, где ничего страшного вроде бы не происходило, но каждый раз после этого сна я вставала в очень дурном расположении духа, и трудно было выйти из него. Снилось мне вот что: я маленькая, все время дергаю бабушку за юбку, а мы идем через какой-то пустырь. Пустырь большой, я повторяю: «Ба, я устала», мы идем, и какие-то там ящики с отстающими от них и цепляющимися за ноги железками… И потом я помню четыре ножки стола, светленькие такие, светленькие ножки стола, и чья-то рука ставит узелок на стол. Вот, собственно, и все, что мне снилось. И когда мне было уже лет двадцать, я рассказала про этот сон бабушке. Бабушка заплакала и сказала: «Инайка (так зовут мою родственницу – А.М), это мы ходили в тюрьму к твоему отцу, носили передачу». Тюрьма в Ростове-на-Дону была за пустырем, не знаю уж, был ли он такой огромный».
В 1934 году всех преподавателей политэкономии в институтах г. Ростова обвинили в искажении линии партии. Семь человек было арестовано, и Андрей Куксин, отец моей родственницы, оказался виновным в большей степени, чем другие, хотя бы потому, что после принудительного участия в раскулачивании написал «наверх» возмущенное письмо. Писал, что нельзя забирать весь хлеб, что и тут тоже дети, что нужно оставить хлеб для посевной… Так что его исключили из партии еще до ареста, и с ним, так сказать, было все ясно: враг. Другие участники того группового дела обвинялись кто в чем. Один из них сказал, что еще до Маркса теорию прибавочной стоимости сформулировал Адам Смит, и это высказывание служило причиной обвинения. Другой сказал, что замечательными иллюстрациями к теории Маркса являются произведения французских и английских реалистов, и что надо читать Золя, Бальзака, Теккерея… Все, кроме одного человека, получили разные сроки ссылки в разные места. Кто-то попал в Архангельск, кто-то в Казахстан. Куксин был сослан в Омск, где до 1937 года работал бухгалтером. В 1937-м он был арестован, отправлен в Магадан и там расстрелян. Единственным уцелевшим (неизвестно, правда, уцелел ли он впоследствии) был сын адвоката, еще царских времен адвоката. Последний сумел дать сыну твердые указания: «Ты не признаёшься ни в чем и ничего не подписываешь!» И его отпустили. «Ты понимаешь, - прибавляет рассказчица, - это еще 1934-35 год. В 1937-м он бы не вышел!»
Как называли детей в 1920-1930-е годы
Девочку, относившую передачу отцу, звали необычным именем – Иная. Ее мама объясняла потом знакомым: «не такая, как все». И рассказывала, как в паспортном столе отказались зарегистрировать ребенка с этим именем и назвали Инной.
По поводу «не такая, как все» естественно думать, что и всякая мама считает то же о собственной дочери. Выяснилось, однако, что история с именем «Иная» гораздо сложнее. Читатель, должно быть, помнит, как были у нас Владлены, Эльмиры («Электрификация мира»). Я был знаком с Марксиной Михайловной – суровая, надо сказать, была женщина. У одной моей доброй знакомой отчество - «Будимировна». «Нет, нет, - говорила она мне, - никакого тут нет Востока. Отца звали Будимир, в смысле: от спячки пробуждай».
Как ни покажется странным, здесь была похожая ситуация, только значительно более интеллектуальная. Андрей Куксин увлекался философией, и более всего – философией Гегеля. Он придавал особое значение категории иного у этого философа. Чтоб читатель мог (не говорю понять, но) что-то почувствовать, приведу отрывок из философского словаря: «Иное у Гегеля — момент движения понятия, которое выходит из своей начальной самотождественности — в-себе-бытия, полагает себя вовне, т. е. различает себя внутри себя, отчуждает себя в свое другое — инобытие, становится для-себя-бытием, чтобы затем вернуться к себе, став в-себе-и-для-себя-бытием». Куксин решил назвать сына «Иной», в указанном, самом высоком смысле слова. Но родилась дочь, и он не стал менять решения, назвал «Иная».
Выручил сокурсник
Инайка (как все мы ее называем) именуется в паспорте Инной Петровной Бабенышевой. Она литературовед и писательница, пишет под псевдонимом Андреева – это единственное, что осталось ей от отца вместе с памятью о том, как бабушка говорила о нем: «Замечательный был человек». Ее мама (Сара Эммануиловна), папа и отчим (Петр Бабенышев) учились вместе в библиотечном институте г. Ростова-на-Дону. Вскоре после рождения Инаи ее мама развелась с Андреем Куксиным (так что бабушка носила передачи в тюрьму бывшему зятю) и через некоторое время вышла замуж за другого однокурсника.
В 1937 году Сара Эммануиловна, работая в библиотеке, подбирала необходимую литературу для директора одного завода. Директора арестовали, и стали Сару регулярно вызывать на допрос. Уходила она без уверенности, что вернется домой. Поэтому вечером за пятилетней Инайкой приходили от Вениамина Жака, известного ростовского поэта и друга Сары, и уводили к Жакам ночевать. (Бабушку Сара отправила к брату, чтоб ей не быть свидетельницей ареста дочери). На следующий день, оказавшись дома, мама посылала за дочкой к друзьям, и ее приводили. Однажды ночью к Бабенышевым пришел сокурсник, давший понять, что знает, что говорит (им стало ясно, что тот связан с органами безопасности) и сказал: «Сару завтра должны арестовать. Вам нужно срочно расписаться (Куксиной нельзя оставаться) и исчезнуть». Они так и сделали, благо в ЗАГСе тогда расписывали сразу по приходе желающих. Расписались и в тот же день уехали из города.
Бедная Инайка! Девочку отправили с бабушкой в Баку, к сестре покойного дедушки. Я спрашиваю: «Ты помнишь Баку? Говорят, красивый город». Инайка отвечает: «Что ты! Мне было так плохо без мамы! Я помню только подушечки на диване, множество подушечек, думаю, не менее ста. Такие круглые вышитые подушечки, в виде цветков, с лепестками. И всюду еще салфетки, салфетки. Бабушка (двоюродная) была такая томная стройная дама в длинном розовом платье, на высоких каблуках, она была замужем за инженером-нефтяником, из бакинской элиты. Не знаю, уцелели ли они в последующем, но тогда у них было все в порядке, и был достаток. Детей у них не было. Для меня слово «бабушка» означало что-то мягкое, теплое, во что можно уткнуться. Тут уткнуться было не во что. Я должна была сидеть на диване, не трогать подушечки и никак себя не проявлять. Мы прожили там несколько месяцев. А потом Сарочка написала нам, что можно приехать к ним, в станицу Красноармейскую. Мы приехали, я помню, поздней весной – потому что у Сарочки как раз тогда выросла посаженная ею собственноручно настоящая редиска. Я впервые в жизни видела редиску в огороде, видела бахчи! – это было большое впечатление!»
Станица раньше называлась иначе. Всех ее жителей выселили, то ли в порядке раскулачивания, то ли в результате иного политического хода. Рядом встал полк красноармейцев, и станицу стали называть Красноармейской, она заселилась новыми людьми. Бабенышевы работали учителями в школе, Петр преподавал историю. Прожили они там недолго. Однажды сослуживец Петра предупредил его, что его вызывали в органы и спрашивали о Петре Бабенышеве. Сара написала в Ростов, чтобы выяснить обстановку, и к ним в станицу приехала самая молодая из соседок, работавшая на кондитерской фабрике. «Она привезла нам торт! – вспоминает Инайка. – Это было впечатление не меньшее, чем от редиски». Соседка рассказала, что уже давно никто не приходит, Сару не ищут. А на следующий день арестовали учителя, предупреждавшего Петра. Семья мгновенно снялась с места и вернулась в свою квартиру в Ростов.
Больше Сару Эммануиловну не тревожили, и она покинула Ростов-на-Дону только из-за приближения немцев во время войны, как еврейка. И правильно сделала: во время оккупации евреев Ростова, взрослых и детей, немцы расстреливали.
Зеленая лампа
«Петя, - рассказывает Инайка (она всегда называет покойного отчима «Петя», одновременно и показывая тем самым свое отношение, и не допуская и тени пренебрежительности, каковое сочетание всегда меня поражает), - был из казаков и считал своим долгом заниматься историей казачества, писать о них. Одну небольшую брошюру он написал: «Донское казачество в войне 1812 года.», я читала ее в Ленинке, очень хорошо, между прочим, написано. Итак, он сидел и писал, сидел, занимался и писал. У него было всего только два урока в неделю. А Сарочку, можно считать, мы почти и не видели: она работала в трех школах. Преподавала русский язык и литературу. И была замечательным преподавателем! Чтобы сделать уроки интересными, она эксплуатировала просто всех. Биня Жак (Вениамин Жак, в обиходе «Биня») приходил, и они составляли стихотворные загадки, например для сложных слов с соединительными «о» и «е». Начинается так: «Дверь захлопнет очень ловко. Что такое?» Дальше нужно догадаться: «мышеловка».
Я так и помню, как они сидят у зеленой лампы, он диктует, а мама записывает. Помнишь, были такие лампы настольные из зеленого стекла? Да-да, она создает совершенно особый уют. У Сарочки, знаешь, были такие косички, которые она скрепляла сзади. И белый берет. Так когда его стирали, то потом натягивали на зеленую лампу – чтобы не садился после стирки и чтобы сушился. В доме всегда было полно ее учеников. А иногда и жил кто-нибудь из них. Вот в 38-м году, Лилька Гайдукова, когда ее мама попала в больницу, жила у нас. У нее был роман… А я все понимала, я следила…»
Запах фуражки
Среди преподавателей политэкономии и друзей Андрея Куксина был человек, ушедший с преподавательской работы приблизительно за полгода до того группового дела, о котором рассказывалось выше. Звали его… Лермонтов, имени Инайка не помнит. Он работал в совхозе «Гигант» в трех часах езды от Ростова бухгалтером и порой приезжал к ним в гости. «Я его так обожала-любила! – восклицает бывшая девочка. – Я до сих пор помню запах его фуражки. Он, ты знаешь, никогда не задавал дурацких вопросов, которые задают обычно детям. Он называл меня: гусь лапчатый. И здоровался со мной всегда за ногу. Никогда не брал руку, а брал ногу и здоровался: здравствуй, гусь лапчатый. Удивительный, прелестный был человек. И, хотя я еще не читала Лермонтова, он был для меня единственный Лермонтов, совершенно непредсказуемый, внезапный, загадочный человек, почти из сна: он всегда появлялся у нас поздним вечером. Удивительно, как мы встретились с ним в последний раз».
Инайка рассказывает о том, как «Петя» не пускал жену с детьми (в 1941 году Александру, Алику, сыну Сары и Петра, было три года) уехать из Ростова, чтоб не попасть под оккупацию. Утверждал, что он знает, чем чревата эвакуация (голодом, болезнями и пр.), а немцы, мол, культурные люди, пропаганде же верить не стоит. Эти рассуждения сочетались в Петре Бабенышеве с патриотическим настроением: он был записан в ополчение и каждый день ходил на военную подготовку ополченцев (он погиб в 1942 году в бою). Когда он уходил, Сара (шла уже поздняя осень 1941 года, и Ростов нещадно бомбили, немцы были близко), потихоньку от мужа, собирала вещи в три рюкзака. С этими рюкзаками они бегали на автобусную станцию, но уехать не удалось. Вдруг Сара узнала, что сегодня отходит возможно последний эшелон, и что ей и близким дадут в нем места. Петя был дома и не разрешил взять вещей. Думал, что этим их удержит. Но бабушка и мама с двумя детьми бросились на вокзал без вещей. Они успели и уехали – здесь нет возможности рассказывать об этом подробнее.
Когда они бежали на вокзал, началась бомбежка. И если бы не это обстоятельство, Иная бы больше не встретилась с Лермонтовым. Дело в том, что в городе были девушки в военной форме, которые следили за порядком и никому не давали оставаться на улице во время бомбежки: загоняли в бомбоубежища, в крайнем случае, в парадные домов. Инайка замечает, что немцев она боялась меньше, чем этих девушек. Она рассказывает: «Мы забегали в парадное, стояли там, а потом, в какой-то момент, словно по команде «раз-два-три-беги!», срывались, выбегали на улицу, взявшись за руки, и бежали дальше на вокзал. А потом нас опять загоняли в парадное. И вдруг в парадном меня кто-то схватил, и я по запаху узнала: это Лермонтов! Он был в военной форме, я хорошо очень помню, как что-то жесткое в этой форме меня карябало. Но фуражка у него по-прежнему пахла яблоками, сеном, травой – как раньше, когда, приезжая к нам из совхоза, он привозил яблоки. И вот, в темноте, я сразу этот запах узнала. Он поцеловал меня, и мы дальше помчались… Много лет спустя, когда я читала дело ростовских преподавателей политэкономии, я увидела фамилию «Лермонтов» рядом с именем отца. Это было для меня словно приветом от папы».
Красный бархат
«А ты помнишь столетие со дня смерти Пушкина?» - спросил я Инайку. «Конечно!» - откликнулась она поначалу, мол как же не помнить! А потом оказалось, что вспомнить что-нибудь относящееся именно к Пушкину, затруднительно. Красный бархат торжеств, посвященных Пушкину, смешался с красным бархатом выборов в Верховный Совет. Инайка рассказывает: «Выборы были ведь в школе. И стояли… кабинки! Это первый раз были на выборах кабинки, и они были обиты красным бархатом – как в театре! Это было как в театре!»
Вот что запомнилось девочке: однотомник, выпущенный к 100-летию гибели Пушкина. Такой был у них дома, и как же не запомнить! Твердая, твердейшая обложка, барельеф портрета на ней, прекрасная бумага, портреты и иллюстрации, проложенные папиросной бумагой. И в особенности одна репродукция: Айвазовский и Репин «Прощание Пушкина с морем: Прощай, свободная стихия!».
Для меня этот том также связан с воспоминаниями детства: такого издания у нас дома не было, но я часто рассматривал его в одних гостях. Хорошо помню чувство основательности от тяжести тома в руках. Помню толстые, но красивые цифры: 1937.
Самому удивительно
У меня есть знакомые – Игорь Вячеславович и Вера Александровна, муж и жена, неразлучные почти что 70 лет. Мы договорились, что я приду к ним для беседы о давних временах с диктофоном, и я, в какой-то момент разговора, спрашиваю Игоря Вячеславовича: «Так Вы были один?», случайно упустив добавить «у родителей?». «Почему один? У меня есть жена». Невозможно и представить их друг без друга. Мы знакомы более 45 лет, и эти люди дороги мне в особенности тем, что были для меня в моей молодости, пожалуй, единственным примером абсолютно порядочных людей, абсолютно лишенных как диссидентства, так и конформизма. Мне же казалось тогда, что альтернатива только одна: или ты приспособленец, или диссидент, пусть лишь внутренний. В молодости я многого не понимал и не умел ценить людей, которые просто были самими собой, жили по совести и занимались своим делом. Но от этого семейства что-то «брезжило мне настоящее», если можно так выразиться. Когда Вера Александровна говорила мне на прощание «Всего доброго», я всем сердцем чувствовал, что она и вправду желает мне всего доброго. В первые годы после смерти родителей и обретения веры, что совпало с годами так называемой «перестройки», Вера Александровна, в одном разговоре, сказала мне, и сказала очень просто: «А я в Россию верю». Удивительно было вдруг почувствовать, что и я, вслед за ней – поверил…
Чувство патриотизма
Прапрадед Игоря Вячеславовича участвовал в войне 1812 года, был награжден. Отец же его , Вячеслав Георгиевич, родился в 1892 году, на германской войне был ранен и контужен, вернулся в строй и, вместе с полком, офицером которого являлся, перешел в 1918 году на сторону красных. Женился он на решительной женщине, сотруднице военного штаба. Ей срочно надо было ехать с какими-то бумагам, а он, красный командир, не пускал ее в свой военный поезд, она же рвалась. И добилась у начальства, чтобы ее пустили. Через какое-то время, на одной из станций, они вышли вместе и, оформив брак, вернулись в поезд.
В 1931 году красный командир был арестован. Игорю было тогда семь лет. Как самый грамотный, он был старостой класса, и, в связи с арестом отца, его лишили этой должности, правда, в пионеры потом приняли. Вячеслав Георгиевич (как «бывший», как дворянин) получил три года ссылки. Но мать, Елизавета Павловна, добилась аудиенции у А.А. Сольца (члена Верховного Суда СССР, члена ЦК партии, давнего сподвижника Сталина, активного участника репрессий и человека своеобразной судьбы: в 1937 году он открыто выступил против Вышинского, заявив, что тот «фабрикует дела»; был посажен в психиатрическую лечебницу, где и умер в 1945 г.).Сольц стукнул кулаком по столу: «Ваш муж – враг советской власти!». На что Елизавета Павловна стукнула кулаком по тому же столу: «Он – красный командир!». Сольц посмотрел внимательно дело и стал ходить по кабинету, хватаясь за голову: «Что происходит? Что происходит?». Жена отправилась за мужем на Север; тот сильно болел и не мог ходить, опухли ноги: она везла его на санках. В Москве ему жить не разрешалось, но жена отпустила его в Мичуринск (Козлов) только когда он выздоровел. В конце 1930-х годов Вячеслав Георгиевич вернулся в Москву и, когда началась война, сразу пошел записаться добровольцем в ополчение. Ему сначала отказали, но потом отправили под Мурманск, где он работал бухгалтером при военных частях, был награжден; сохранились его письма из Мурманска. Вернулся с совершенно расстроенным здоровьем и в 1951 году, не дожив до 60 лет, умер.
«Ты понимаешь, - говорит мне Игорь Вячеславович, – мама-то, конечно, была лояльной к власти со страху. Когда нас выселяли, вместе с другими жильцами, из дома в Лефортово, и она отказалась, ей намекнули: «Вам-то бы лучше не отказываться». Она сразу согласилась». – «А почему выселяли?» - «План реконструкции Москвы. Помнишь, дома еще двигали тогда на Тверской? Так вот, жителей просто выселяли и все. Давали денежную компенсацию (я помню, мне купили пальто), но жилищные условия становились несравнимо хуже. И мама понимала, что требовать лучшего ей не стоит. А папа был лояльным по убеждению. И так старался меня воспитывать. Но вера в советскую власть основывалась у него на чувстве глубокого патриотизма. Прадед его воевал с французами, и дед, и отец были царскими офицерами, они так воспитаны были».
Признаюсь. я неоднозначно отнесся к словам о патриотизме; Игорь Вячеславович упирал на него как-то слишком. С одной стороны, мне вспомнились (в свое время поразившие меня своей обоснованностью) размышления нашего философа и историка Вадима Кожинова – о том, что царские офицеры переходили на сторону красных не столько из соображений безопасности, сколько из патриотизма. Но с другой стороны, мне думалось, более, чем через десять лет после гражданской войны, надо было слишком на многое закрывать глаза, чтобы по-прежнему верить в советскую власть. Мои мысли нашли определенное подтверждение.
Со слов своего отца, Игорь Вячеславович говорил, что в 1931 году с заключенными обращались вполне корректно. Они с мамой ходили в Бутырскую тюрьму, носили передачу, общались с отцом на свидании. Но когда уцелевшие во время «большого террора» рассказывали, как с ними обращались после ареста (например, муж племянницы Елизаветы Павловны, поляк по национальности, был арестован, но потом отпущен), Вячеслав Георгиевич отказывался верить, возражал, что мол знает по собственному опыту…
Был в семье Вячеслава Георгиевича такой эпизод. Жили они в Перово, в однокомнатной квартире одноэтажного дома, с удобствами во дворе. Даже несмотря на военные награды, лучшей квартиры им не давали. И вот входит Елизавета Павловна в комнату и видит, что муж повесил на стене портрет Сталина. «Ты что, с ума сошел? – воскликнула жена. – Сейчас же убери эту гадину. Чтоб я больше ее не видела!»
Что ж, есть много свидетельств тому, что война для того поколения была временем, как ни странно сказать, но временем - облегчения! И не за Сталина шли умирать, а за Родину, с чувством патриотизма.
Пушкин в дворовой интерпретации
Среди знакомых старшего поколения Игорь Вячеславович всегда выделялся для меня каким-то задором. Я знал, что он воевал, и понимал, что задор этот – боевой, но лишь в той беседе понял его истоки. «Меня старались оградить от влияния двора. Но это не удавалось. Главная жизнь была во дворе. Родители не знали, к примеру, что ребята научили меня плавать. А я ведь довольно скоро стал пруд переплывать! Ребята по бокам, для страховки, а я посредине плыву. И переплывали. Перед уходом в школу мама завязывала мне пионерский галстук, но после уроков, перед тем, как войти во двор, я его просто срывал, там это не приветствовалось. Наш герой был – Мустафа из «Путевки в жизнь», помнишь, такой был фильм? «Мустафа дорогу строил,/ Мустафа по ней ходил,/ Мустафа по ней поехал,/ А жиган его убил». Или вот я тебе стихотворение прочитаю:
На Лукоморье дуб спилили,
Златую цепь в Торгсин снесли,
Кота на мясо изрубили,
Русалку паспорта лишили
А лешего сослали в Соловки
Там это место взяли на заметку,
Там красная звезда горит,
И про вторую пятилетку
Сам Сталин сказки говорит.
Так что с отношением народа к Сталину все ясно, по-моему» - заключил Игорь Вячеславович.
Стоит, видимо, напомнить годы второй пятилетки: 1933 – 1937. Читатель справедливо подумает, что вряд ли я сам твердо помнил эти годы. Да, любезный «Яндекс» мне помог. Интересно вот что: я (сходу, во всяком случае) не увидел критических статей о том периоде, но все какие-то цифры «достижений», как будто я свой школьный учебник раскрыл. В то же время мои собеседники специально обратили мое внимание: «Ты понимаешь? Да просто вторая пятилетка не была выполнена!»
Вера Александровна заметила мужу: «Я такую концовку у тебя только слышала». И тогда я вспомнил. что и в нашем дворе, в конце 1950-х годов, также можно было услышать строки блатного «Лукоморья» - они воспринимались просто как обсмеивание классики (обязаловки), их первоначальный смысл - картины разрушения страны - был утрачен.
Отроку стало не по себе
«И разве я не мерюсь пятилеткой, / Не падаю, не подымаюсь с ней?/ Но как мне быть с моей грудною клеткой / И с тем, что всякой косности косней?». Для меня знакомство с настоящей поэзией (необязательной) началось с Пастернака, и как раз с того цикла «Второе рождение» (1934), в котором есть и строки про пятилетку. Задним числом мне кажется, будто я сразу почувствовал сочетание гениальности и фальши в этом цикле, которое поражает меня до сих пор. Но это так лишь, задним числом. А тогда, в юности, меня покоробило только сравнение Сталина с Петром Великим, то, как запросто осуществил его Пастернак: «Но лишь сейчас сказать пора, / Величьем дня сравненье разня: / Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни». Оправдывал, значит! Поставить подпись под письмом писателей, требовавших казни врагов народа, отказался (как ни умоляла жена), а казни – оправдывал! И лишь потом, гораздо, гораздо позже писал: «Душа моя печальница, / О всех в кругу моем / Ты стала усыпальницей / Замученных живьем»… Как по-другому дышат эти строки!
В 1934 году, на Первом Съезде Писателей, Пастернак был объявлен первым поэтом страны Советов. Интересно рассказывает Наталья Иванова, с каким облегчением Борис Пастернак узнал, что Сталин в 1936 году лучшим поэтом объявил Маяковского. Последнее для школьника Игоря послужило причиной сложных переживаний.
«Сижу я в классе, на уроке, а учительницу слушаю вполголоса, с соседом разговариваю, - рассказывает Игорь Вячеславович, – Вдруг слышу, она говорят: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи». Я поднимаю голову и спрашиваю (а я тогда не любил Маяковского, позже его оценил): «Это кто такую глупость сказал?». А учительница и говорит: «Сталин».
Никого не тронули
В 1937 году Вере Александровне было 12 лет, их семья жила в Докучаевом переулке. Вере Александровне помнятся «эти бесконечные газеты» с описаниями процессов, разговоры старших и наказ: «Что говорится дома, должно оставаться дома». Она уверена, что в их доме просто никого не тронули. «Да было бы заметно! Нет, все было спокойно. Никто из подружек не плакал. Не знаю, почему так. Может, потому что не в центре? Вон Арбат как «чистили»! Помнишь «Дети Арбата»?». Пострадал брат отца, специалист по электротехнике, который в конце 1920-х, начале 1930-х годов, еще молодой человек, был то ли главным инженером, то ли заместителем главного инженера на строительстве Шатурской ГРЭС (план ГОЭРЛО) и делал доклад о сдаче первой очереди Кржижановскому; любил рассказывать, что докладывал без бумажки. В 1937 году арестован он не был, но потерял работу, как друг «троцкиста» - за недостаточную бдительность, недоносительство. Вера Александровна помнит, как тетя, его сестра, которая работала в технической библиотеке, приносила ему карточки для заполнения – чтоб хоть чем-то, хоть какой-то деятельностью занята была жизнь. «И вот я помню, как он сидит, заполняет эти карточки. Виду не подавал, но переживал очень сильно. Совсем другой был, чем отец. Отец был легкий человек, а дядя Коля – замкнутый, все внутри». Потом жизнь у него как-то наладилась; будучи хорошим специалистом, он даже снова занимал руководящие должности. Но в 1956 году вдруг его вызвали в ЦК КПСС и сказали, что все обвинения против него - сняты. На следующий день шел он по улице на работу, упал и умер.
Расстрелян в Бутово
Неродной прадедушка (отчим бабушки) моего хорошего знакомого также был из «бывших». Воевал во время германской войны, по болезни был комиссован из армии в 1917 году, и – просто по состоянию здоровья – не мог участвовать в гражданской войне, ни с той, ни с другой стороны. Жил как частный человек, не занимал никаких должностей, одно время работал инженером, другое – бухгалтером. В 1937 году жил в Подольске, осенью был арестован, поздней осенью – расстрелян в Бутово. Рядовой расстрелянный, можно сказать. «Слушай, - говорит мне мой знакомый, - уж больно фамилия распространенная! Казаков Михаил Иванович. Неужели можно установить?». Но с помощью издания «Бутовский полигон» установили однозначно: других Казаковых, арестованных осенью 1937 года в Подольске, не оказалось.
Пушкин в лагерной Ухте
В связи со столетием со дня гибели Пушкина, представляется уместным рассказать о том, как отметили эту дату в далекой республике Коми. Но рассказ будет сильно обеднен, если не обратиться к краткому (по необходимости) жизнеописанию главного действующего лица.
Николай Александрович Бруни родился 28 апреля 1891 года в Петербурге в семье архитектора Александра Александровича Бруни, внучатого племянника Федора Антоновича Бруни, ректора Петербургской Академии художеств и автора знаменитой картины «Медный змей», ныне находящейся в Русском музее. Этот наш соотечественник, не будучи известным человеком, был личностью столь неординарной, что заслуживает особого внимания. Он был живописцем, музыкантом, поэтом, прозаиком, лётчиком, Георгиевский кавалером, священником и авиаконструктором.
В 1909 году Н. А. Бруни закончил Тенишевское училище, в 1913 г. – Петербургскую консерваторию по классу фортепьяно. В 1911—1914 годах Николай Бруни входил в Цех поэтов Серебряного века. Его стихи печатались в литературных журналах Петербурга. В 1914 г. добровольцем ушёл на фронт и стал санитаром. На войне он стал писать прозу, опубликовал свои фронтовые заметки «Записки санитара-добровольца». За мужество и отвагу Бруни был переведён в авиацию на строевую службу. Окончив в феврале 1917 года Севастопольскую военную авиационную школу, был направлен на фронт в 3-й армейский авиационный отряд, 29 марта 1917 года произведён в старшие унтер-офицеры. За время боевых действий был награждён тремя Георгиевскими крестами и произведен в прапорщики. 29 сентября 1917 года во время 138 боевого вылета его самолёт был сбит в воздушном бою под Одессой. Во время аварийной посадки в горящем самолете раненый Бруни дал обет: если останется в живых, то примет сан священника.
В мае 1918 года вступил в ряды Красной Армии, в начале 1919 года был комиссован по состоянию здоровья. К этому времени был женат; у него родилось шестеро детей.. Можно думать, что Бруни не заблуждался насчет советской власти, ибо в 1919 году написал стихотворение:
Смотри, чудовищной лавиной
Грехом затоплена страна.
Теперь и силою орлиной
Она не будет спасена.
Огнем и крыльями напрасно
Мы возмущаем синеву!..
Не плачь, не говори: "Ужасно",
Дай преклонить к тебе главу...
В июле 1919 года Николай Бруни был рукоположен в диаконы и вскорости в священники харьковским владыкой Сергием. Служил в Москве, затем в селе Косынь под Козельском, затем недолго в Клину. После декларации митрополита Сергия (Страгородского) в 1927 году сложил с себя сан. Некоторое время семья очень сильно бедствовала.
В 1928 году Бруни работал переводчиком в ЦАГИ (Центральный аэрогидродинамический институт им. профессора Н.Е. Жуковского). Здесь обнаружились его способности к конструированию. С 1932 года он – старший инженер самолётной лаборатории МАИ. О. Николаю с семьёй дают две комнаты в бараке неподалёку от МАИ. Бруни стал одним из создателей вертолета.
9 декабря 1934 г. его арестовывают. Перед этим осенью в Москву приезжал французский авиаконструктор Жан Пуантисс, и Бруни был его гидом, несколько раз принимал его у себя дома. А потом двое молодых сотрудников его института написали донос, в котором говорилось, что в беседах с Пуантиссом Бруни поносил советскую власть. Кроме того, в доносе фигурировала фраза, действительно сказанная о. Николаем где-то в коридорах института по поводу убийства Кирова: «Теперь свой страх они зальют нашей кровью».
Дали ему сравнительно немного – 5 лет и сослали в лагерь в республику Коми на р. Ухту, но через год дали ещё один срок – теперь уже 10 лет. В лагере ему повезло – он стал лагерным художником, освобожденным от общих работ. В 1937 г. вся страна отмечала 100-летие со дня смерти Пушкина, и лагерное начальство поручило о. Николаю поставить памятник Пушкину в разрастающемся городке Чибью для надзорсостава и вольнонаемных работников (теперь это город Ухта). О. Николай этот заказ выполнил несмотря на отсутствие необходимых материалов. Он изваял памятник Пушкину из досок, кирпича и бетона. Это была первая и последняя в его жизни работа скульптора (раньше, правда, он много вырезал по дереву). Памятник простоял в посёлке, превратившимся позже в г. Ухту, до конца XX в., но к концу этого срока уже сильно разрушился в условиях сурового приполярного климата и для сохранения был забит досками. В 90-ых гг. городские власти приняли решение о его восстановлении и памятник был восстановлен уже в бронзе. Сейчас он стоит в центре г. Ухты.
В виде награды за создание памятника о. Николаю (кстати, в лагере его так и называли "отец Николай", а начальство даже разрешало носить бороду) было разрешено свидание с женой. Матушка Анна пробыла три дня у о. Николая в лагере и привезла оттуда два его рисунка и тетрадь стихов. Когда она уезжала, дети просили её привезти им фотографию отца, потому что дома у них его фотографий не сохранилось и они уже начинали забывать, как он выглядит. Сфотографироваться зэку в лагере, конечно, было негде, и о. Николай вместо фотографии прислал свой карандашный автопортрет. Это одно из очень немногих сохранившихся его изображений
В декабре 1937 г. против о. Николая в лагере возбуждают новое дело по обвинению в контрреволюционной агитации.21/XII 1937 г. решением особой тройки при УНКВД Николай Александрович Бруни был приговорён к высшей мере наказания. 29/I (по другой версии 4/IV) 1938 г. он был расстрелян на лагпунктеУхтарка в 60 км от пос. Чибью. Сейчас на месте расстрела установлен поминальный крест, среди других погибших поминают и о. Николая. Очевидец, сам чудом спасшийся от смерти, рассказывал потом, что когда их партию вели на расстрел, о. Николай по дороге пел псалмы и это очень утешало и поддерживало тех, кто шёл вместе с ним. На месте расстрела он призвал всех приговорённых стать на колени, а сам обратился к Богу и пропел молитву.
Приведем его стихотворение, написанное за год до смерти:
Сомкните мудрые уста,
Отдайтесь радости в страданье,
Пускай упрямая мечта
Созреет в северном сиянье.
Забудем счастье и уют
И призрак мимолетной славы,
Пускай нас братья предают,
Но с нами Данте величавый.
Сильней симфоний и стихов
Греметь мы будем кандалами,
И мученики всех веков,
Как братья старшие, за нами.
Пусть нам свободы не вернуть,
Пусть мы бессильны и бесправны!
Но наш далекий, трудный путь
Постигнет прозорливый правнук.
О, не оглядывайтесь вспять,
О, не заламывайте руки -
Для тех, кто любит, нет разлуки,
Так солнце может мир обнять!
Поселок Чибью, 1937
Оплаченные кровью
Бывают поэты, которых никак нельзя отнести к «первому эшелону русской поэзии». Однако чем-то другим и они тебя трогают, берут за живое. Можно сказать, к примеру, что стихи К.Р. обеспечены «капиталом чистоты». Стихи Сергея Бехтеева в поэтическом отношении вызывают большие нарекания. Но верность Государю, правдивый и горький взгляд поэта на отрекшуюся от веры и царя Россию в значительной степени оправдывают несовершенства его поэзии. И найдется ли такой человек, который стал бы подвергать литературной критике его стихотворение «Молитва» («Пошли нам, Господи, терпенье….»)?
Так и с Николаем Бруни. Интересно, что он учился в Тенишевском училище вместе с Осипом Мандельштамом, за одной партой сидели и потом дружили всю (недолгую) жизнь. А.В. Гоманьков, биограф Николая Бруни, пишет в том очерке, на который была дана ссылка: «В одной из записных книжек А. Ахматовой сохранилась запись о её разговоре с Мандельштамом, в котором он ругал стихи Бруни». Но, став оплаченными кровью, поэтические строки обретают иное звучание и другую жизнь.
Что сказали в окошке
Анна Александровна Бруни, жена о. Николая, не верила в то, что муж погиб. После множества мытарств – угона в плен во время войны и десяти лет лагерей по возвращении из плена – она, страдая расстройством рассудка, все всматривалась в прохожих, не увидит ли мужа.
Давно всем известно, что если в 1937 или 1938 г. тебя извещали о близком человеке, что он получил 10-летний срок без права переписки, то это означало: расстрелян. Но тогда это вовсе не было известно, и надежда не оставляла… - вспомним, как писали об этом Елизавета Михайловна Шик или монахиня Георгия (Л.В. Каледа). И вот, был с одной женщиной такой случай. Посадили ее мужа, дали "десять лет без права переписки". Она не переставала надеяться, что сможет что-то узнать, и продолжала выстаивать очередь к соответствующему окошку на Лубянке. Получала в ответ все ту же формулировку. И вдруг однажды ей говорят: "Вы лучше устраивайте свою жизнь". И все, разговор окончен. Она по интонации все поняла...
Не страх, а скорбь
Исследователи, изучающие жизнь пострадавших в годы террора, отмечают такую особенность: родные тех, чьи судьбы их интересуют, отказываются порой говорить! Может даже показаться, что это страх, въевшаяся привычка к умалчиванию в течение теперь уже давних, но долгих лет. Не сразу становится понятно, что это не страх, а скорбь. Ее причина, казалось бы, столь теперь далекая! – но нет, сердце жжет по-прежнему. По программе «Культура» была недавно показана серия из четырех телевизионных передач «Дочь философа», воспоминания дочери философа Шпета, С каким спокойствием и достоинством она рассказывала о жизни отца! Но когда рассказ дошел до его гибели, с трудом могла говорить. Все как будто вчера.
Бывшие мальчики и девочки
Думаю, надо вспомнить что-нибудь и вправду из Пушкина, чтобы здесь не осталось лишь то, исковерканное пушкинское слово. В разговоре о старшем и пра-старшем поколениях стоит, верно, привести строки о поколениях:
Увы! на жизненых браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут...
«Восходят, зреют…» - скажешь ли так о поколениях, которые выкашивал ХХ век? Но не жестокость, не масштабы бесчеловечности удручают наших соотечественников, заставших вторую пятилетку и доживших до новых технологий и "демократической" власти в России. Бессмысленность - вот что их удручает. Они, может, и хотели бы верить в Россию, но без веры в Бога это разве получится, когда и с верой не очень получается?
Навещал я старушку,"тетю Тамару", Тамару Марковну, знакомую моих родителей, пережившую всех родных и всех друзей. Она не так страдала от одиночества, как от безрадостных впечатлений.
Отец ее был до революции преуспевающим банковским работником. Жили они в Харькове. Тамара помнила страшные очереди за хлебом из голодных, обессиленных людей, сумевших добраться до города летом 1931 или 1932 года. В начале 1920-х годов их семья (у родителей было три дочери) жила в самых стесненных обстоятельствах. Мама не теряла присутствия духа и сочиняла незамысловатые стихи: «Спустился тихий вечер / И ужинать пора. / Но хлеба нет сегодня, / И не было вчера». В конце 1920-х годов отец устроился работать бухгалтером в харьковский ОГПУ, но, несмотря на заботу о семье, не смог выдержать необходимости в составлении, раз за разом, описи конфискованных вещей… и ушел счетоводом в школу ОГПУ, с меньшей зарплатой. В 1937 году двоюродный брат тети Тамары (впоследствии крупный физик, один из главных сотрудников Ландау) позвал ее однажды гулять и, во время прогулки, объяснил, что Сталин – преступник. Тамаре было 22 года, она училась в ХЭТИ Харьковском электротехническом институте). Отца однокурсника посадили, и комсомольская организация требовала от этого студента, чтобы он публично отрекся от отца. Тот отказался и, поехав в Москву, добился приема у какого-то высокопоставленного чиновника. Чиновник выслушал, сказал, что молодой человек может не беспокоиться, его не исключат, и на прощание, пожимая руку, добавил: «Как бы я хотел, чтоб мой сын был таким же, как Вы!». Каждый раз в этом месте рассказа тетя Тамара делала паузу. «Да, - говорил я тогда. – Он понимал, что и его ждет то же».
"Ну что Тамара?" - спрашивала жена. Я отвечал: "Как обычно. Ослик Иа, ты же знаешь". Одно дело, однако, свойства характера, и другое - умонастроение:"Тяжело, Андрюша, тяжело. Вот кончилась война и что? Ничего из того, что ожидалось нами. Многие жизнь самоубийством кончали. Потом дело врачей…»
Некоторые историки (И. Курляндский, к примеру) склонны относить выражение «большой террор» ко всему периоду правления Сталина: 1929 – 1953.Упоминавшаяся мною монахиня Мария, в миру Ада Михайловна Тимофеева, училась в 1-м медицинском институте в Москве, во второй половине 1940-х годов. Она помнит Виноградова, одного из главных обвиняемых по делу врачей. С чувством рассказывает: «Как он любил стариков! Как он любил больных! Я помню его руки, такие толстые и с обручальным кольцом, и как он больного оглаживает. Если лечащий врач старика не знала, какую еду тот любит, и вообще, что он любит, он готов был – не знаю, прямо в порошок ее стереть! Как это? Не знать, что любит твой больной!». По версии Ады Михайловны (ей говорил один знающий человек), Виноградов поплатился за то, что осмелился сказать Сталину: «Пора на покой, Иосиф Виссарионович». Ада Михайловна рассказывает об одном из их профессоров, посаженном все по тому же делу, вышедшем на свободу и вернувшемся к чтению лекций: «Мы его не узнали! Он был раньше такой красивый, похожий на Христа. А тут выходит… кто это? Какой-то старик. А оказалось, он».
Но я отвлекся от рассказа о тете Тамаре. Она продолжала свою безысходную, унылую мысль: «Кончилась советская власть, а живут люди..." - "Хуже?" - "Не сказать, что хуже, но как-то дурно. Ты знаешь, одно меня только подбадривает: контрастный душ. Я называю это так: пятнадцать минут оптимизма."
Да, да, это поколение стоиков. Кто из нас в 90 с лишним лет будет принимать контрастный душ? Поражало меня то, что тетя Тамара с удовольствием слушала митрополита Кирилла, будущего патриарха, по телевизору. Его слова находили у нее какой-то внутренний отклик. И я догадываюсь, какой: ее радовало, что хоть кто-то гласно и внятно заявляет о непреложности нравственного закона. Но о большем, чем нравственный закон, и заикнуться нельзя было. Какое там? Лев Толстой - вершина, и все! Удивительно было встречать в живом и небезразличном тебе человеке подтверждение мысли наших философов (Бердяева, например) о страшном вреде, нанесенном Толстым... Лев заслонил возможность веры: дверь закрыл и сам приналег. Но не о нем сейчас речь.
А о бывших мальчиках и девочках, для которых так ярко и так радостно сияло солнце и тогда, в непредставимые нами годы, и потом. Как бы хотелось, чтобы и там сиял им свет. И в заключение я поделюсь соображением, которое послужило для меня большим облегчением в размышлениях, после обращения в веру, о многих и многих (и столь дорогих) неверующих старшего поколения. Я подумал так: «Верно, Бог будет их судить по нелукавству их. Ну нелукавое въелось в них неверие. Могли бы и опомниться – ведь дожили до возможности веры, так выразимся. А они не опомнились, не потрудились опомниться. Но ведь въелось же и – нелукавое…»